Аудио-трансляция:  Казанский Введенский

Пер­вым ва­шим де­лом, как толь­ко про­сы­па­е­тесь, пусть бу­дет крест­ное зна­ме­ние, а пер­вы­ми сло­ва­ми – сло­ва Ии­су­со­вой мо­лит­вы.

преп. Варсонофий

Мо­лит­ва прек­ра­тить­ся мо­жет толь­ко от боль­ших гре­хов. Или ес­ли кто не ка­ет­ся и не за­зи­ра­ет се­бя. А кто ка­ет­ся, то­му-то и нуж­на эта мо­лит­ва. Толь­ко нуж­но дер­жать се­бя во глу­би­не сми­ре­ния и не­пот­ре­б­ства. А что­бы ут­вер­ди­лась мо­лит­ва, луч­шее са­мое сред­ство – тер­петь скор­би и през­ре­ние!

преп. Анатолий

Тво­ри ча­ще Ии­су­со­ву мо­лит­ву – по­ве­се­ле­ет на серд­це. Толь­ко пос­та­рай­ся вы­ко­вы­ри­вать гниль сер­деч­ную, т.е. не ув­ле­кай­ся в не­це­ло­муд­рен­ные по­мыс­лы.

преп. Анатолий

«Ломка» от сластей мира у готовящейся к монашеству

И начался последний мой год в миру — пошел пятый год моего знакомства со старцем. Когда я возвратилась в свой город, обыденная мирская жизнь обернулась было ко мне нарядной своей стороной: и родные ласково встретили меня, и привычная работа, и минуты отдыха где-нибудь на лекции или за интересной книгой, — все показалось тем привлекательнее, чем ярче помнилось, что от всего этого я едва не ушла. А потом — старые сомнения в прозорливости старца, в истинности намеченного им для меня пути, искусительная мысль: «Погоди, пожалей себя, пожалей семью» — и так далее. Все это одолело меня.

Я без ужаса вспомнить не могла, что этим летом чуть не сделала бесповоротного шага, и трепетала, как бы старец не задумал опять куда-нибудь послать меня. Начались страхи, а ну как сегодня получу письмо с новым распоряжением? Ну как начнется новая ломка? И страшно, ужасно становилось при этой мысли.  

Дело дошло до того, что прежняя радость от каждой весточки из Оптиной, каждой строчки от батюшки превратилась в опасение, и я облегченно вздыхала, когда почтальон проходил мимо нашего дома, не зайдя к нам. Нет писем, слава Богу! А потом пришло в голову — как бы переменить адрес, чтобы совсем исчезнуть от батюшки.  

Додумалась до того, что готова была хоть в Америку бежать от страха грядущего. Но на десять рублей до Америки не доедешь, и все мои путешествия остались только в воображении.

Скоро все повернулось по-новому: пошли опять беды и напасти со всех сторон. С мира и его соблазнов соскочила приманчивая маска, да и острота летних невзгод прошла, и мне опять стыдно стало за свое малодушие.  

Подошло Рождество, последнее Рождество мое в миру и с батюшкой в Оптиной. Несмотря на то, что я письменно каялась старцу в своих прегрешениях, он встретил меня отечески ласково. Но когда я сказала ему, что готова была ехать в Америку, чтобы бежать от него, он усмехнулся:  

— В Америку? К кому же ты побежала бы? К ирокезам, что ли? — А потом выговорил, наполовину шутя: — Ну, как же можно так пугать человека, такие страшные вещи говорить, — видите ли, в Америку собралась! Да я как услышал — у меня волосы дыбом и стали!  

А через несколько дней, выйдя на благословение, подозвал девочку-гимназистку и меня, и дал нам по открытке. Её открытка с рождественским сюжетом, а моя — копия с картины Каульбаха «Отреклась». Она изображала очень молодую монахиню, по костюму — католичку, задумчиво следящую за двумя играющими в солнечном луче бабочками.

— Нравится тебе эта картинка?

— Очень нравится, батюшка!

— Я и знал, что тебе понравится, вот и надумал отдать ее тебе. Только здесь монахиня словно неправославная.

— Да, батюшка, это католичка.

— Католичка... А ты православная? — и на мой утвердительный ответ добавил: — Ну, слава Богу! Возьми себе эту картинку, прочти подпись на ней!

— «Отреклась».

— Вот так оно и есть, я ведь знаю, внутреннее отрешение уже совершилось, и внешнее, Бог даст, совершится!

И так твердо это было сказано, что картинка эта долго служила мне якорем спасения.

Тяжелое это было Рождество, и, наверное, многим оно памятно. Описывать происходившие тогда события я не берусь, предоставляя это сделать более осведомленным лицам, но не могу не отметить, что приезд преосвященного Серафима, поднявшиеся толки, разыгравшиеся страсти и злоба сделали Оптину далеко не похожей на рай, где я привыкла отдыхать от мирской злобы. Слухи одни тяжелее других доходили до нас... «Батюшку сошлют под начало», — говорили сегодня. «Батюшка уходит в затвор», — сообщали завтра. «Батюшку делают архимандритом где-то в другом монастыре», — появилась новая весть.

И последняя пугала не менее предыдущих. Ставить архимандритом семидесятилетнего старца, и так видимо слабевшего с каждым годом, возложить на него бремя самостоятельного управления, оторвать его от скита, где он полагал начало, — чувствовалось, что это было бы равносильно смерти для него. В эти трудные дни старец нас успокаивал — ободрял: «Бояться и беспокоиться нечего, все слава Богу, все хорошо. Не смущайтесь — владыка хороший, это ему надо было бы быть построже, а он хороший, благостный, — говорил нам батюшка, когда мы пришли к нему, взволнованные резкими речами преосвященного. — Непременно примите от него благословение святительское. Святительское благословение много значит!..»  

Уехал владыка. Миновали святки. Прощаясь с отцом Варсонофием перед отъездом, я, по обыкновению, просила благословения приехать на Страстную и Пасху — и сверх всякого ожидания получила отказ:

— Приедешь летом, а то с какой стати тебе на какие- нибудь три дня ездить.

— Да не на три дня, а на две недели, батюшка! — попробовала я запротестовать. — Ведь я же на Страстной раньше у вас здесь говела!

— Ну, то было раньше, а теперь приезжать нельзя, да и мне на Страстной некогда будет: здесь такой кипяток будет — беда! Нет, летом приедешь!

С тем и отпустил меня батюшка, но я, по правде говоря, не поверила, что это так и будет. Думалось: пугает старец, а подойдет Страстная — получу я благословение на приезд и встречу Пасху в Оптиной. Но оказалось не так.

Великим постом получила я известие, что батюшку переводят архимандритом в Голутвин монастырь.

 

Воспоминания послушницы Елены Шамониной
Из книги «Оптина Пустынь в воспоминаниях очевидцев»